СИМОНИХА


На похороны я опоздал. Подвела непогода. Последние семь километров бежал по скользкой, разбитой тракторами дороге. Так, весь облепленный ошмётками жёлтой глины, и приобрёл на деревенское кладбище.
После поминок решил остаться, сделать оградку, покрасить…
                  — Прасковья тебя шибко ждала, — горестно вздохнула соседка бабка Лукерья. — Так вот возля окна и сидела. Я ей говорю: да не приедет он. В таку непогодь и трактор завязнет. А она: раз сулился, стало быть, должон приехать. До Поречьева по большаку, а оттуль пешком. Чо ему семь-то вёрст пройти? А я ей: так ить не ходют машины-то по большаку. Размыло ево возля Костиной горки. А она всё своё: приедет и только…
                  Неожиданно бабка вскочила с лавки, отдёрнула оконную занавеску, и, всплеснув руками, в единый миг исчезла за дверью.
                  «Уж ни пожар ли? — встревожено подумал я, быстро поднимаясь из-за стола, а когда шагнула к окну, то увидел, что сердобольная старушка носится по своему огороду, выгоняя чьих-то гусей. «Ну и ну!» — только и успело обозначиться в моём мозгу, как вдруг…
                  — Что с неё возьмёшь? Шалопутиной была — шалопутиной и осталась… Одна надёжа на Алёнку. В Омске на дохтура учится… Ноне сулилась…
                  Я отпрянул от окна. На лавке, у печи, скрестив на клюке костлявые пальцы, боком ко мне, горбилась невесть откуда взявшаяся старуха. Я не мог видеть её лица, и лишь эти обтянутые дряблой кожей пальцы, желтеющие на чёрном фоне одежды, невольно бросались в глаза.
                  «Симониха?!!» — внезапно прорезалось в памяти.
                  Последний раз я видел мать… бабки Лукерьи лет двенадцать назад, ещё подростком.
                   — Признал меня? — скрипуче спросила она.
                   — Признал… — с трудом выдавил я.
                   — Я теперь у Лушки живу, — словно угадав мои мысли начала она. — Вот пришла повидаться. Ты меня на поминках-то и не приметил. — Помолчав, задумчиво проговорила: — А я ить тебя принимала… и батьку тваво Миколу, и бабку Прасковью.
                   «Принимала? Что принимала?.. Роды?!! — опешил я, с изумлением и растерянностью глядя на удивительную старуху. — Значит, вот эти… её руки приняли меня в момент рождения?! Меня, отца и… бабушку!!!»
                   О врачевательских способностях Симонихи ходили самые невероятные легенды. Как-то к ней привезли из Омска худого и длинного, как оглобля, мужчину — профессора от медицины. По словам Лукерьи, она «выцарапала этого доходягу с того света, а он одыбался и давай с мамкой спорить, мол, неправильно ты лечишь. Во гусь!»
                   В моей детской памяти запечатлелся другой случай. Ночью начало «стрелять» ухо. Я верещал, как пойманный заяц, затравленно и обречёно.
                   — Ох, лихонько ты моё, да што же это за наказание, — кружилась вокруг меня насмерть перепуганная бабушка. А когда взяла себя в руки, быстро накинула на плечи фуфайку, подхватила меня под мышку и — к соседям. На моё счастье Симониха гостила у дочери.
                   Я разбудил их мгновенно. Но едва мягкие, тёплые ладони Симонихи легли на мою исстрадавшуюся голову — боль, словно испугавшись прикосновения её рук, исчезла. Я вцепился в них мёртвой хваткой, и ни за что не хотел отпускать. Мне казалось, отпусти я их — она снова вернётся.
                   — Да дитятко ты моё, — прошептала она мне на ухо, — ишь как намаялся-то…
                   И вдруг!
                   — Топлюшечки хочешь?
                   — Хочу.
                   — Ну обожди, счас принесу.
                   Почему после её слов мне так захотелось топлюшки — не знаю. Но какое-то мгновение я даже увидел перед собой большую глиняную кринку, доверху наполненную топлюшкой, а сверху ещё и аппетитную корочку пенки.
                   Такая вот она — Симониха!
                   Я с укоризной взглянул на неё. Как же так?! Лечить больных раком — и не помочь бабушке. Она ведь никогда не болела!
                    — Хто ж тебе такое сказал? Не болела… — осуждающе выговорила Симониха.
                    — ?!!
                    — Ладно, — тяжело вздохнув, поднялась она с лавки. — Пойду я. Шибко-то не казнись. Коли что — приходи. Ты нам с Лушкой, чай, не чужой.
                    Как в полусне проводил её до ворот. Вернулся. Присел на лавку возле стола, лихорадочно припоминая: сказал ли я те слова вслух или только подумал? Нет, всё-таки сказал… Иначе… Нет, этого не может быть.
                    Заломило в затылке. Потёр больное место ладонью. Нагнулся, снял туфли, разделся и, устало ступая босыми ногами по прохладным половикам, пришёл к печи, потрогал черенки ухватов, до блеска  отполированные  бабушкиными  руками, открыл  заслонку, заглянул в закопчённое устье печи — пусто.  Даже  зола  выметена.  Поставил  заслонку  на  место.  К горлу подкатил горький  ком.
                    Не помню  как вышел из дома  и спустился к ручью. Очнулся уже  у  родника  Я  приходил сюда бесштанным мальцом по тропинке через огород.  К роднику-то спускался  сам, а назад — в гору — бабушка тащила и меня и коромысло с полными вёдрами. Я сидел у неё на руке и заботливо спрашивал: «Бабуля, ты не устала? Потерпи немножко… Во-он наша крыша виднеется…»
                    …Вернувшись домой, решил отдохнуть. Кинул на русскую печь дедов овчинный тулуп, подушку и привычно шагнул на приступок.
                     Не спалось. В голову лезли всякие мысли — одна нелепей другой. Как уснул — не помню. Да и уснул ли?.. Сумерки за окном сгустились в непроглядную темень. Тишина опустилась такая, что слышно стало, как журчит за огородом ручей.
                     И тут скрипнули сенные половицы. Кто-то там, в сенях, взялся за дверную ручку. Я приподнялся на локтях… Дверь отворилась — и первое, что я увидел — яркое пламя фитиля керосиновой лампы. А когда оторвал от него взгляд, не поверил своим глазам. На пороге стояла… бабушка. В правой руке она держала лампу, а в левой прижимала к груди глиняную кринку. Бабушка бесшумно прошла к столу, поставила кринку, лампу, осторожно довернула фитиль.
                    В открытое окно дохнуло прохладой. Фитиль слегка колыхнулся. Шум ручья заметно усилился.
                    Поначалу мне показалось, что она смотрит на дверь, но… бабушка глядела в мою сторону.
                    — Мишаня, ты меня не боишься? — тихо спросила она.
                    — Не-е-ет, — протянул я.
                    — Не дождалась я тебя, — горестно вздохнула бабушка. — Ты уж не серчай. Серчишко совсем никудышное стало, если б ни Симониха — давно бы померла.
                    Я молчал. Нет, ни страха, ни волнения я не испытывал, скорее напряжённое ожидание чего-то.
                    Мне вдруг непреодолимо захотелось прикоснуться к ней. Удивительно, но все физические ощущения воспринимались поразительно чётко. Отбросил к стенке тулуп — почувствовал прохладу. Спустился на пол, наступил на комок засохшей грязи. Сморщился от боли. И бабушка это заметила. По лицу её пробежала тень сострадания. Подошёл к ней, обнял за плечи. Они были… тёплыми.
                   — Ты мне снишься?
                   — Не знаю, Мишаня. Ничего не знаю. Ты уж меня прости старую, шибко увидеть тебя хотелось. Пять лет почитай не виделись, — волнуясь, виновато зачастила она.
                  — Что же они тебя во всём старом положили?
                  — Да нет, обиходили как положено. Помнишь, ты мне ситчика присылал? Я из него и кофту, и фартук сшила.
                  — А где же они?
                  — Т а м… остались.
                   Я медленно отнял от её плеч руки, и осторожно опустился на лавку.
                   — Как живёшь-то? Пошто не женишься? — тихо, боясь ненароком обидеть, спросила она.
                   — Живу нормально. Жениться хотел — да не получилось.
                   — Пошто так-то?
                   — Лучше меня нашла.
                   — Лучше?! Нет, Мишаня, не будет ей счастья с тем мужиком.
                   — Откуда ты знаешь? – невольно вырвалось у меня.
                   — Да знаю Симониха  ворожила,  жена у тебя красавица будет. Правда, ребёночек у вас родится поздно…  Мальчик. Сказывала, што мечта твоя сбудется…  Жалко книжек твоих я уже не почитаю.
                   Некоторое время я смотрел  ей прямо в глаза и видел поблескивающие в уголках слезинки, брызги мелких морщин, вздрагивающие, ресницы, веки. Потом перевёл  взгляд  на лампу. Пламя фитиля горело ровно, слегка потрескивая. За  окном  шумел ручей.
                    — Ой, што ж я стою-то, — спохватилась бабушка. — Я ж тебе коробатных калачей напечь  собралась.
                   И она, суетясь, захлопотала вокруг печи. Откуда-то  появились  дрова, вспыхнул и  отразился в черном оконном стекле огонь. Загремели ухваты…
                   Я любил эти ее хлопоты. Утром проснешься на печи, бабушка привычно гремит ухватами. В стекле окна пляшут алые языки пламени.   А запах по дому… Мои любимые коробатные калачи, она пекла только по большим праздникам.
                   Взгляд мой снова упал на лампу. От нее исходило тепло  и пахло керосином. Похоже, бабушка заправила её перед тем как идти сюда.
                   Откуда идти?!
                   Я протянул руку. Быстро снял стекло и задул огонь.
                   Проснулся рано. Спустился с печи. Вышел на  крыльцо.
Небо почти  полностью очистились от туч. Открыл калитку в огород. Картофельная ботва в сиреневых венчиках цвета, грядки с луком и морковью чисто прополоты. В воздухе свежесть и запах укропа.
                   «Что же со мной было этой ночью?» — пронеслось в голове.
                   Я нагнулся над бочкой, чтобы умыться, и тут… заметил покрасневшие пальцы правой руки…                                                               
                   Вторая ночь в родном доме, несмотря на мои страхи, прошла спокойно, но утром я проснулся с тупой, ноющей болью в затылке. Наскоро позавтракав, принялся отбирать столбики для оградки. К вечеру сделал её прямо во дворе.
                    Минула третья ночь. Поутру, разобрав оградку, сложил её на тележку и отвёз на кладбище.
                    Я уже докрашивал последние штакетины, когда по тропинке, тяжело шаркая ногами, подошла Симониха.
                    — Пойдём-ка, родичей твоих покажу.
                   Она молча подвела меня к аккуратно прибранной могиле с двумя белёсыми, потрескавшимися от времени крестами.
                   — Вот тут прадед твой, Петруха,  вместе с женой Агашей лежит. Красивый был, високий…  А энта, — она показала клюкой в левую сторону, — Митрий. Петрухин батька, за ним Кузьма. Кузьму я уже плохо помню, он старенький был, када я родилась. Мамка сказывала, што он всю жисть извозом промышлял. Товары купцам Обуховым возил… Правда, жил Кузьма об ту пору не тут, а в Бергамацкой слободе. Это уж он оттуль с Митрием сюда приехал. Урмановки ищё не было. Наша заимка стояла — и всё…
                   Она замолчала, видимо, припоминая что-то. Потом вдруг улыбнулась:
                   — В Артыне Кузьма приметил дочку хозяина постоялого двора. На неё многие заглядывались, увозом взять пытались, но отец лихой был — догонял, а Кузьма всё-таки увёз. Тятя сказывал, будто ему ссыльный какой-то пособил.
                   И тут меня словно током ударило: «Артын, Кузьма, заимка… Заимка! Деревня-то наша в 1852 году образовалась!»
                   — Мне годов пять было, когда твои деды сюды приехали, — не то донеслось до меня, не то… обозначилось в мозгу. Я ошалело взглянул на Симониху.
                   — Пойдём-ка.., — как ни в чём не бывало позвала она. — Тут недалече и мои лежат.
                   Мы пошли дальше, вглубь кладбища, обходя вековые стволы сосен, полуобвалившиеся, едва различимые в высокой траве могилы, подёрнутые губчато-серебристым мхом упавшие кресты… Сумеречно вокруг, тихо. Лишь где-то высоко в кронах разлапистых сосен, негромко, словно боясь нарушить кладбищенскую тишину, дзинькнула синица. Вскоре мы выбрались на поросшую папоротником небольшую поляну. Я оглянулся. Со всех сторон поляну плотно обступали необычной высоты сосны. Сквозь их кроны пробивались широкие полосы солнечного света, в которых, поблёскивая прозрачными  крылышками,  сновала мелкая мошкара.
                   Поднял голову. Ощущение было такое, словно ты находишься на дне огромного и глубокого колодца, откуда виден клочок голубого неба да стайка стремительно летящих облаков. Перевёл взгляд на Симониху. Она стояла возле двух ухоженных могильных холмиков с высокими крестами — «домиками».
                   Подошёл. Встал рядом.
                   Тихо, будто разговаривая сама с собой, она со вздохом проговорила:
                   — Тятя у меня шибко сильный был… — И, помолчав, продолжила: Да и умом его бог не обидел. У нас завсегда мужики собирались. О чём тольки разговоры не затевали. Одно  время  всё  о правде спорили:  есть она на белом свете — али нет. Тятя молчал, молчал, а потом и говорит: «Если бы правда была на дне самого глыбокого моря, народ бы пригоршнями вычерпал его, штобы посмотреть какая она. Но ить и там её нет!»
                   Она снова замолчала, думая о чём-то своём. Потом так же тихо заговорила:
                   — Оградок я не люблю… А вот была бы у мамоньки карточка, я бы с ней поговорила, — почти шёпотом закончила Симониха.
                   — А может,  сохранилась где старая? Я могу   в городе заказать сделают на керамике…
                   — Нет… карточки нет. Тада их и не делали, — вздохнула она, — вот только это, — Симониха осторожно, двумя пальцами, достала из-за отворота кофты маленький медальон. Открыла. Я наклонился.
                   Это был миниатюрный живописный портрет совсем ещё юной девушки, с большими удивлёнными глазами и колечками чёрных волос у висков.
                   — Уж больно он мал… — невольно вырвалось у меня.
                   — Мал? — переспросила она. И быстро спрятав медальон, шагнула между могил.
                   — Так мал, говоришь?.. — с ноткой вызова повторила она, не оборачиваясь. И рывком сбросила с головы платок. По плечам рассыпались, заструились — не седые! — а чёрные, как воронье крыло, волосы. Старуха выпрямилась, подняла вверх руки, и, не спеша поправила упавшие пряди.
                   Меж лопаток потянуло холодом. Я увидел кисти её рук! «Что это?!», — эхом пронеслось в моей голове. Она вздрогнула, как от окрика. Оглянулась…
                   Передо мной стояла… молодая, красивая женщина. Какое-то мгновение она смотрела на меня в упор вопросительно-пристальным взглядом. Потом лицо разом исчезло.
                   Всё произошло так внезапно, что я ещё минуту находился в потрясённом состоянии, не осознавая того, что же произошло.
                   «Гипноз! Это же гипноз! Ну, конечно, гипноз!», — обожгла мозг догадка.
                   — Ну… видел её? — повернувшись, спросила Симониха. — Теперь сделаешь карточку?
                   — Не-е… не получится, — с трудом выдавил я.
                   — Пошто?!
                   — То, что видел я, не увидит фотоаппарат, — волнуясь, пояснил я. И, чувствуя, что она не понимает, торопливо добавил: — Вы её мне внушили, а на самом деле её нет. Фотоаппарату такое внушить нельзя. Он… он не человек.
                   Она тяжело нагнулась, подняла с земли оброненную клюку, и, не оглядываясь, пошла прочь.
                   Я стоял, как истукан, и не знал, что делать.
                   «Чёрт возьми! — хлопнул я себя по лбу, — ведь медальон можно переснять и увеличить! На кой ляд я ей голову морочу!».
                  Словно услышав  мои возбуждённые мысли, Симониха остановилась на краю поляны и поманила меня пальцем.
                   Сначала я думал, что мы возвращаемся в деревню, ещё у выхода из кладбища Симониха вдруг свернула в сторону большака.
                   Я невольно прибавил шага, а, поравнявшись со своей спутницей, нетерпеливо спросил:
                   — Алёна Ивановна, а куда мы идём?
                   — Во-он до того колка у дороги, там ждать будем, — показала она клюкой на небольшой березняк возле большака.
                   — Ждать? Кого ждать?!
                   — Скоро увидишь.
                    В колке, у края кювета, обильно поросшего клевером, Симониха остановилась, и, прикрывшись ладонью от жгучего солнца, пристально оглядела дорогу. Потом, тяжело опираясь на клюку, медленно опустилась на траву.
                   — Садись, тут тенёк, — указала она рядом с собой.
                   Минут пять мы сидели молча. Я порывался спросить Алёну Ивановну: «Кого же мы всё-таки ждём?» Но, видя, с каким пристальным вниманием вглядывается она в сторону свёртка на поле, сам стал следить за большаком. Увы, там по-прежнему было пустынно. Неожиданно Симониха приподнялась, и я увидел как ожили, засветились её тускловатые, подёрнутые желтоватой плёнкой глаза. По большаку, от свёртка, в розовых брючках-фонариках, белой майке и цветастой шапочке с длинным козырьком, размахивая спортивной сумкой шла невысокая, худенькая девушка.
                   Сначала я даже не понял к кому так бросилась та, с сумкой, и только глянув в сторону Симонихи, с удивлением обнаружил её уже там, на большаке. Она спешила навстречу девчонке, широко раскрылив руки, то и дело спотыкаясь о высохшие гребни дорожной грязи. Казалось, ещё шаг и силы оставят её.
                   Когда я выбрался из кювета, они уже обнимались. Девчонка что-то радостно щебетала, а Алёна Ивановна коротко отвечала ей, вытирая слёзы уголком платка. И тут, до меня долетело: «Алёнушка».
                   «Алёнушка? Так это же и есть та самая правнучка, о которой как-то говорила Симониха!» — тотчас вспомнил я.
                   Девчонка вскинула голову и удивлённо-пристально оглядела меня с ног до головы, словно спрашивая: «Ты звал?..».
                   Это был миг, когда я перестал ощущать жару. На меня, из-за плеча Симонихи, смотрела копия медальонного портрета! 

Михаил Речкин